БОДЛЕР Шарль - Страница 4

Дальше, прослеживая от раздела к разделу («Сплин и идеал», «Парижские картины», «Вино», «Цветы Зла», «Мятеж», «Смерть») мытарства взыскующего «духовной зари» в разных кругах повседневного ада, Бодлер оттенит «сатанинское» «ангельским», наваждения «сплина» томлением по «идеалу», ущербное – окрыляющим, провалы в отчаяние и отвращение ко всему на свете, включая себя, – душевными взлетами, пусть редкими и краткими. Головокружительная бездонность человеческого сердца («Человек и море», «Бездна») и соседство в нём, сцепление, «оборотничество» благодатного и опустошающего («Голос») – ключевые посылки всей бодлеровской самоаналитики в «Цветах Зла». Здесь, в самом подходе к личности как сопряжению множества «протеистических» слагаемых, коренятся и причины исключительного богатства, глубины откровенной его любовной лирики. Между молитвенной нежностью и каким-то исступлённо-чадным сладострастием в «Цветах Зла» переливается бесконечное обилие оттенков, граней, неожиданных изгибов страсти. И каждое из её дробных состояний, в свою очередь, чаще всего чувство-перевёртыш, когда лицевая сторона и изнанка легко меняются местами («Мадонне»); порок и повергает в содрогание, и манит («Отрава», «Одержимый», «Окаянные женщины»), а заклинание любящего иной раз облечено в парадоксально жестокое назидание («Падаль»). Потому-то в самом развёртывании бодлеровских признаний столь часты внезапные перепады («Искупление»), разбросанные тут и там связки взаимоотрицающих уподоблений или ударные завершающие словесные стяжения-сшибки: «О, величие грязи, блистанье гниенья» («Всю вселенную ты в своей спальне вместила…»). Не менее насыщен положениями двойственными, внезапно опрокидывающимися и круг преобладающих у Бодлера умонастроений. Томительная скука источает апокалипсическую жуть («Фантастическая гравюра»), повергая в уныние, или, наоборот, прорастает яростным бунтом («Авель и Каин»), выплескивается желчной язвительностью («Плаванье»), побуждает устремляться  царство сладостных грёз («Приглашение к путешествию»). Зарницы мятежного «богоотступничества», когда с уст срываются клятвы переметнуться в стан князя тьмы («Отречение святого Петра», «Моление Сатане»), нет-нет да и рассекают священную мглу тоски и сердечной растравы («Разбитый колокол», «Осенняя песня», «Дурной монах»), цепенящего страха перед необратимым ходом времени («Часы»), бреда среди бела дня («Семь стариков», «Скелет-землероб») – всех тех мучительных душевных перепутий, проникновенность передачи которых изнутри особенно способствовала распространению славы Бодлера на рубеже XIX–XX вв. Сугубо личное всякий раз повёрнуто у него так, чтобы вобрать истину чёрных часов своих сверстников («Полночная самопроверка»), да и трагического людского удела на земле («Крышка», «Бездна»). В свою очередь, передуманное обретает у Бодлера всю свою полновесность, когда предстает прожитым и даёт толчок к тому, чтобы прихотливо разматывался клубок воспоминаний, мечтаний, воображаемых метаморфоз непосредственно наблюдаемого. Метафорический оборот, навеянный предельно изощрённой ассоциативной чувствительностью Бодлера к запахам, краскам, приметам вещей, мерцающе колышется между предметным обозначением и намекающей отсылкой к ощущениям, иносказаниям и прямосказаниям. Внешнее, созерцаемое в таких случаях овнутрено, а внутреннее, испытываемое сейчас – овнешнено: «Будь мудрей, Скорбь моя, и подчинись Терпенью. Ты ищешь Сумрака? Уж вечер к нам идет. Он город исподволь окутывает тенью, Одним неся покой, другим – ярмо забот… Ты видишь – с высоты, скользя под облаками, Усопшие Года склоняются над нами; Вот Сожаление, Надежд увядших дочь. Нам Солнце, уходя, роняет луч прощальный… Подруга, слышишь ли, как шествует к нам Ночь, С востока волоча свой саван погребальный?» От терзаний подобных бесед наедине со своей болью Бодлер порой готов бежать «куда угодно, лишь бы прочь из здешнего мира».

 



 
PR-CY.ru